Я вдруг с ужасом вижу, как шевелятся мои губы. Нет, Господи, смилуйся… Да где же Он? Если Он существует, пожалуйста, пусть не возвращает меня в это тело, которое я слишком хорошо знаю… Умоляю вас… Я хочу вернуться к Марине, я готов тоже стать призраком, но лишь для того, чтобы оберечь ее, расколдовать и защитить от мадам Керн… Я ей нужен, я знаю… Она ждет меня. Мои дети выросли, жене все равно, отец стар, они модернизируют химчистку на мою страховку, за чем дело стало?
— Этьен!
Черт. Она увидела, как шевельнулись губы, выронила газету. Наклоняется, прислушивается. Я не знаю, что он ей сказал. Тот, другой я, которого я не хочу больше знать. Эта оболочка, которая всасывает, вбирает меня… Все расплывается, тает.
— Этьен, как ты себя чувствуешь? Что ты сказал?
— Говори… тише, ты… разбудишь меня…
— Что? Погромче, милый, я не слышу, открой глаза, ну же, очнись… Мадемуазель! Он приходит в себя! Сюда, скорее! Позовите доктора, снимите с него эти штуки! Да не толкайте же меня! Это мой муж!
* * *
Меня продержали еще неделю под наблюдением врачей. Уж не знаю, что там наблюдать: я тот же, что и прежде. Монтажный стык, как в кино. Вдобавок отшибло память. Что-то чудесное случилось со мной за два месяца сна, но я ничего не помню, ничегошеньки. В этом месте огромная пустота, я ощущаю ее постоянно, как ломку. Врачи говорят: посткоматозная депрессия. Я знаю, что дело не в этом. И знаю, что их таблетки мне не помогут.
Я притворяюсь. Им знать не надо. Я говорю: да, я очень рад, что вернулся, это просто чудо конечно же, спасибо всем. И плачу, когда остаюсь один, и тщетно роюсь в памяти в поисках того безумного счастья, но мой мозг превратился в пустую консервную банку, безнадежно пустую.
В день моей выписки Кристине пришлось с утра улаживать какие-то дела с поставщиком. За мной приехал Жан-Поль. Он сдал на права и теперь водит грузовичок «Белой королевы». Первая хорошая новость с тех пор, как я вернулся: он бросает лицей. Будет работать вместо меня. У меня нет никаких последствий, кроме головных болей, но запах химикатов для сухой чистки после двух месяцев на искусственном дыхании — забудьте. Тут за меня врачи. Надо было видеть лицо Кристины, когда они произнесли слово «химикаты».
Папа, увидев меня в дверях, расплакался. И в следующие дни лучше не стало. Он комплексует, не может смотреть мне в глаза: когда врачи сообщили, что я в глубокой коме, он один на семейном совете был за то, чтобы меня отключили. Всякому лечению есть предел, говорил он. Теперь я для него — живой укор, а с этим нелегко жить.
Кристина — та в порядке. Я быстро догадался, что она кого-то себе нашла в свободное от чтения мне газет время. Это «Багет-Традиция», булочник, сосед. У него неважно идут дела после развода. Теперь он подумывает продать булочную, так почему бы им не сломать стену и не расширить химчистку? Всем будет хорошо без меня.
Дети меня поняли и благословили. Я оставляю квартиру, пакет акций, две трети текущего счета и трейлер. Себе беру «вольво». Раздел — звучит лучше, чем развод. Для клиентов я на лечении. Надолго. Впрочем, через пару месяцев они обо мне и не вспомнят.
Я побывал в агентстве. Тощий человечек с лихорадочно блестящими глазами поинтересовался, едва ли не облизываясь, как прошел мой отпуск. Когда я спросил, сдавал ли он участок после меня, он помрачнел.
— Кончено, месье. Всю территорию очистили. Вы были последним.
В моем мозгу вдруг возникла картина. Рыжий человек в полосатом свитере, раскладывающий пасьянс в гостиной. Бывший учитель моей дочери. Я зажмурился, надеясь увидеть продолжение сцены, но видение на том и кончилось.
— Вам нехорошо, месье?
Я открыл глаза. Узнать, что было дальше, не удалось, но имя я вспомнил.
— Месье Манийо, учитель музыки… вы сдавали ему?
Человечек побледнел. Прикроется профессиональной тайной, решил я, но он, напротив, призвал меня в свидетели своих благих намерений: вилла так благотворно действует на таких людей, как я…
— Что вы имеете в виду под «такими людьми, как я»?
— Я хотел сказать… Не обессудьте, месье, но бывало, я сдавал этот участок счастливым парам… С ними ничего не происходило.
Скорбно поджатые губы подрагивали в улыбке мужской солидарности, которую он пытался сдержать. Я увидел его в новом свете. Он выбирал потенциальных жертв, отправлял их на виллу, чтобы потом выслушивать откровения счастливых избранников… «Таких людей, как я». Тоскующих по мечте, разочарованных в жизни и со свободным сердцем.
— Что случилось с Манийо?
Он отвел глаза, пробежался взглядом по куклам, по-прежнему населявшим агентство — одноруким, одноногим, безносым… Мне показалось, что увечий у них прибавилось с прошлого раза. Он нехотя выдавил из себя:
— Месье Манийо был в конце августа в прошлом году.
— Что с ним случилось?
— Несчастный случай. Вообще-то сразу после начала занятий он бросился под поезд. Бедняга. Ученики-неслухи, кризис системы образования…
Я невольно улыбнулся, кивнул: ну конечно. Встал, пожелал ему дальнейших успехов. Я видел, что он разочарован, что сгорает от желания выпытать у меня пикантные подробности, которые, должно быть, считает своими комиссионными за посредничество. Но делиться Мариной я не собирался. Теперь она принадлежала мне. Мне одному.
— Если вам захочется об этом поговорить, — не отставал он, — вы найдете завсегдатая в двух кварталах отсюда: он снимал у меня на июль три года подряд. Краснодеревщик с улицы Гренобль.
— Попроще.
— Это вам судить.
На пороге я обернулся. Увидев, как он скукожился за письменным столом, участливо спросил о здоровье его кукол. Он ответил, что по своей чрезмерной доброте служит банком органов.
— Это было лучшее лето в моей жизни, — сказал я на прощание, чтобы подбодрить его.
Краски вернулись к нему; в его «спасибо» слышалась тоска о невозвратном.
* * *
На этот раз дорожных указателей не было; остались только красные таблички на километрах колючей проволоки под током. «Военная зона — вход строго запрещен».
Оставив машину в лесу, я несколько часов шел вдоль ограды, взбирался на каждый холмик, пытаясь сориентироваться. Разглядел вдалеке деревню — без признаков жизни. Но в той стороне, где была коса, за рощей сухих сосен, под каким бы углом ни смотрел, так и не увидел виллу «Марина». Чуть подальше пролом подтвердил мои опасения: от нее ничего не осталось.
Я вернулся в машину и объехал несколько деревень вокруг военной зоны. Кюре я нашел в одной из церквей. Была среда, и он вел урок катехизиса с двумя чернокожими ребятишками, которые с увлечением записывали за ним.
Дождавшись конца урока, я спросил его о молодой женщине с виллы. Видел ли ее кто-нибудь после того, как снесли дом?
— Его не снесли.
— Как же? Я сам видел, там ничего не осталось.
— Вилла перенесена.
— Перенесена?
— Ее разобрали по камушку, все пронумеровали и отправили, кажется, в Севенны, где она будет в точности восстановлена.
Я недоверчиво посмотрел на него, сбитый с толку как услышанным, так и его откровенно враждебным тоном.
— Но кто же?..
— Уполномоченный мадам Керн. Дочери академика, ее зовут Надеж. Надо полагать, на его наследство она может позволить себе такую прихоть. Живущие в безверье зовут это «верностью». Этакая месть памяти. Как будто верность заключена в материальном.
Кюре встал, нервным движением набросил куртку.
— Но ведь если дом не хочет умирать…
Застегнувшись, он всмотрелся в мое потерянное лицо и погасил свет.
— Идемте.
Он запер церковь. Я пошел за ним к старенькой малолитражке, в которой помещался весь его инвентарь разъездного кюре. Он открыл багажник, раздвинув чемоданчики со свечами и дароносицами, достал камень. Большой серый камень, помеченный кодом из шести цифр; поколебавшись, он протянул его мне.
— Я нашел его там, в кустах. Хранил в знак покаяния. Возьмите, вам он нужнее.
Я с волнением сжал камень в руке и спросил, почему он заговорил о покаянии.
— Вы знаете историю виллы?
Я кивнул. Он отступил на шаг и посмотрел мне в глаза.
— Я был тогда еще мальчишкой. Как все, так и я. Все эти пассивные коллаборационисты, которые прикинулись борцами после ухода немцев… Я тоже брил голову любовнице нациста. Козе отпущения, заплатившей за наши грехи… Нет ничего заразнее, чем истерия толпы. Коллективное искупление через слепую несправедливость… Сегодня деревни больше нет, и каждый ушел со своей долей стыда — или со спокойной совестью, кто как, — но это не изменит того, что случилось. И последствий тоже.
— А Марина?
— Девушка-албанка?
Он развел руками и, бессильно уронив их, вздохнул:
— Будем надеяться, что она не последовала за камнями…
Я отвел глаза. Кюре положил исхудавшую руку мне на плечо.